— Тепло теплом, — сказала стоявшая у печки на табуретке умывальная чашка, — но для здоровья им нужно и тело свое в чистоте держать. А эту деликатную службу мы вот с братцем-кувшином справляем. Сами ведь деликатной породы: хоть тоже из глины, да из тончайшей —
фаянсовой
.— А знаешь ли еще, сестрица, как мы с тобой на свет родились? — спросил кувшин.
— Еще бы не знать! — отвечала чашка. — Как теперь помню: было то в мастерской на фаянсовом заводе. Лежала я еще комком глины. Вдруг мастер хвать меня, шлепнул на круглый столик, завертел его ногою, а руками давай мять да тискать. Верчусь, верчусь, совсем закружилась: чую только, как середка у меня вдавилась, края изогнулись. А он уж кончил, поставил меня на скамейку. Оглядела я себя, — сама себя не узнала: вместо безобразной глиняной глыбы я стала красивой умывальной чашкой! Смотрю: мастер опять завертел свой столик, мнет и давит комок глины. «Что-то теперь выйдет, — думаю, — что-то выйдет?» И что же вышло?
— Я вышел! — подхватил кувшин.
— А то кто же? Как увидала тебя, признаться, так обрадовалась… Точно сердце мне сказало, что ты мне брат родной. Как только мастер, обернувшись, нечаянно толкнул скамейку — я прыг к тебе навстречу.
— И не допрыгнула! — засмеялся кувшин. — Он тебя на лету и поймал, а то бы ты больно расшиблась.
— Смейся, смейся! — сказала чашка. — Сам-то ведь тоже с радости чуть не выскользнул у мастера из рук, да он тебя за ручку удержал: «Куда! Куда! Людей посмотреть и себя показать? Да на вас, милые мои, и глазури-то нет, а без глазури кто же вас к себе примет?» Сунул обоих в каленую печь и солью посыпал. От жары мы насквозь прокалились, а соль нас кругом глазурью залила. Тогда он вынул нас из печи: «Ну, теперь гуляйте вместе по белу свету хоть до скончания века. Только, чур, не ссорьтесь, не отбейте друг дружке глазури. Глазурь — первое дело».
— А мы вот со стаканом насквозь из глазури, насквозь из стекла, — подал теперь голос со стола графин с водой. — Вы моете людей снаружи, а мы изнутри; затем-то мы так и прозрачны: пусть всякий тут же видит, что пьет.
— Так, стало быть, вы просто из соли? — сказал кувшин.
Графин звонко расхохотался:
— Эк, батенька, куда хватил! И ваша-то глазурь разве просто из соли? Для глазури, милый мой, две вещи вместе в огне сплавить надо: какой-нибудь землицы да какой-нибудь соли. Ваша землица —
глина
, ваша соль — обыкновеннаяповаренная
, вместе и оглазурились. Наша землица —кремнистый
песок, наша соль — промытая зола,поташ
, в огне они живо в прозрачную жижу сплавились — в жидкое стекло. Видал ты, я думаю, как хозяйский сынок наш, Ваня, соломинкой мыльные пузыри пускает?— Кто в жизни мыльных пузырей не видал! — сказал кувшин.
— Ну вот. Точно так же и наш мастер на стеклянном заводе: возьмет длинную железную трубку, обмакнет в стеклянную жижу и ну дуть с другого конца. Дует, дует, а стеклянная капля на кончике раздувается все больше, настоящим пузырем. Пренеприятное чувство, когда тебя так раздувают, скажу прямо! А он, дуя, еще вертит тебя вокруг головы, и тянешься ты поневоле, тянешься, как быть надо графину. Тогда поставит тебя на горячую каменную плитку, горячую — чтобы тебе не простудиться и не лопнуть, и чикнет ножом по горлышку, чтобы ты от трубки отстал. Уф! Точно петлю с шеи сняли. Потом железным прутиком еще каплю стеклянной жижи возьмет и губы тебе наведет, наконец, для красы уже, обведет тебе вокруг плеч и шеи стеклянное же ожерелье…
— А я-то… — зазвенел тут рядом с графином стакан.
— Что ты? — строго перебил его графин. — Ты, братец, только полграфина или даже полбутылки: разрезали бутылку пополам — и все тут. Так вот как, милостивые государи! Мы, народ стеклянный, хоть и слабы, хрупки, стукнешь нас неосторожно или (чего Боже упаси!) уронишь — в куски, вдребезги разобьемся, зато же и чувствительны, отзывчивы: только пальцем щелкни — голос подадим, зазвеним!
V
Справа, слева, сверху, снизу — отовсюду вдруг зашелестело, точно в лесу тысячи листьев разом зашевелились, и на Ваню как бы ветром пахнуло. Вот тебе на! Это ведь обои на стенах проснулись, заколыхались, заговорили.
— Всякий из вас пожил, господа, правда, — шелестели обои. — Но все же, сколько бы вас тут ни было — будь вы из дерева или из железа, из глины или из стекла, — все вы живете вашу первую жизнь и второй жизни вам нет и не видать.
— А вы-то что же, вторую жизнь живете? — прозвенел графин.
— А то как же? — отвечали обои. — Наша первая жизнь была тряпичная, наша вторая — бумажная. Сколько лет нас люди платьями, бельем носили, пока мы на них в лохмотья, в отрепья не изорвались! Тут бы, кажется, нам и конец? Ан нет! Тут выручили нас наши новые крестные — тряпичники: «Буты-лок, банок! Костей, тря-пок!» Сгребали тряпье и из домов, и из сорных ям, а понабравши целый воз — марш на бумажную фабрику.
— Славная компания! — сказал брезгливо графин. — Да на один воз вашей грязной братии двух возов мыла недостало бы!
— Да-с, вашим комнатным мыльцем с сальным тряпьем немного поделаешь, — сказали обои. — Нас, сударь мой, в трех кипятках да в трех щелоках проварили, нас трепалкой в мелкую кашу истрепали, изодрали, — хоть «караул!» кричи. Зато же уж и насквозь пробрало. А рядом, в другом чане, тут же, свежей водой окатили, — так всю грязь как рукой сняло! Стала каша чистая, аппетитная — хоть сейчас кушай! Только чистоте нашей люди и тут не поверили: чтобы от прежней дряни в нас и духу не осталось, хорошенько еще нас продушили.
— Одеколоном, верно? — сказал графин.
— Как бы не так!
Хлорною водой
, сударь мой. Пахнет она, правда, вовсе не духами — расчихаешься, раскашляешься; зато очистит, убелит как снег.— А дальше что же было?
— Дальше — пустяки, прогулка одна. Поумывшись, убелившись, вытекли мы кашицею из крана на проволочную сетку. А сетка на колесах, идет себе вперед да вперед, да трясется еще при этом с боку на бок. Вода-то из кашицы и сбегает сквозь сетку, а там остается одна густая
бумажная масса
. Навстречу тут два валика. Проходит масса меж валиков и выходит из-под них уже не массою — настоящею плотною бумагой. Только сыровата еще она. И идет она все дальше, идет по мягкому войлоку. Опять навстречу ей два валика, не холодных уже, а нагретых. Продирается она опять меж них и вылезает оттуда уже совсем сухою. Скоро сказка сказывается, да скорее дело делается: только что жидкою кашицею были, глядь — и бумагою стали.— Да ведь вы, обои, не простая же бумага, — сказал графин, — а все в узорах? Грунт — серый, а по нему все цветочки да цветочки, листики да листики.
— А это уже нас на обойной фабрике разрисовали, — отвечали обои. — Сперва навели кистью серую краску для грунта, потом взяли деревянную форму с вырезанными цветочками, обмакнули в малиновую краску, подавили на бумагу — вышли цветочки; взяли другую форму с вырезанными листочками, обмакнули в зеленую краску, опять надавили — вышли листики. Узор хоть и простенький, а миленький. Не правда ли? Никому тут на глаза не лезем, а в комнате от нас все же веселее и уютнее. Пользу приносим, а сами ни гу-гу.
— Полчаса слышим, как-вы ни гу-гу, — раздался тут с нижней полки насмешливый голос, и Ваня сейчас догадался, что это говорит его любимая книжка, в которой такие хорошенькие истории — смешные до слез и грустные до слез. — Мы, книжки, тут все тоже из бумаги, тоже с узорами, но с какими!
— Хорошие узоры! — сказали обои, — черные только крючки какие-то, буквы, что ли…
— А из букв-то этих что составляется? Слова! А из слов? Целые рассказы. Послушать — уши развесишь. И мы тоже живем другую жизнь. Но первая жизнь наша, тряпичная, была только для тела: одевали, грели, а теперешняя, бумажная, для души: и ум расшевелим, и сердце развеселим.
— Да где же и кто вас так распечатал?
— Где? В
печатне
, втипографии
. А кто?Наборщики
. Набрали оловянных выпуклых букв —литер
в слова, смазали сверху краской и отпечатали на бумагу.